Лев Аннинский: "В человеке заложено ровно столько сил, чтобы себя преодолеть"
Не ошибусь, если предположу, что нет в России человека, прочитавшего больше, чем Лев АННИНСКИЙ. Известный литературный критик в жизни «ловко устроился», чего и нам желает - его профессия полностью совпадает с его увлечением. Страсть к книге стала работой, а значит, сладкой, возвышенной мукой.
Аннинский читает в день часов шесть-семь. Бывает, больше. Читает очень вдумчиво, с карандашом в руках, делая пометки на полях книги. А почитав, еще часика три-четыре пишет. Его домашней библиотеке завидуют коллеги-литераторы, писатели с именем. «Из-за книг негде жить», - сетует Аннинский. Здесь он (впрочем, единственный раз) неточен, ибо Аннинский и книга живут друг для друга. Они друг в друге растворены. У них единая кровеносная и нервная система.
- Лично ваши, Лев Александрович, критерии оценки литературы?
- Я читаю и слушаю, что во мне происходит. Когда-то Бежин обо мне писал, как о критике, что я пускаю себя как простодушного читателя, как собачку на веревочке, следом иду как хозяин этой собачки и слушаю, что происходит с собачкой. То есть внутри меня живет простодушнейший читатель. Простодушнейший.
Это двойное самонаблюдение у меня в природе. Читаю текст и соображаю: ему (то есть мне) скучно. Ага! То ли текст не тот, то ли я не дорос. Начинается анализ ситуации: почему данный текст мне в данной ситуации скучен? Или безумно интересен? Анализирую: что захватывает? Иногда сюжет. Иногда сюжет дико раздражает. Если я понимаю, что меня сюжетом развлекают, я его бросаю немедленно. Когда я понимаю, что меняется мое простодушное «Я», это самый замечательный случай. Плохо написанный текст может быть таким же выразительным, как и хорошо написанный текст.
Я занимался Николаем Островским, который сочинил плохо написанный текст, но в этом плохо написанном тексте выразил больше, чем очень многие блестящие литераторы, написавшие хорошие тексты параллельно. Потому что Николай Островский открыл новую реальность.
Достоевского когда-то упрекали, что «Преступление и наказние» - это желтый полицейский роман. То есть его упрекали в том, что это плохо написанный текст. Оказывается, что Тургенев, который писал фразы лучше, чем Достоевский и Толстой, не открыл того, что открыли они.
- Вечный вопрос, Лев Александрович, личность писателя и его творчество. В творчестве писатель щедрее, чем в жизни? Благороднее? Трогательнее? Давайте проиллюстрируем мои догадки на каком-нибудь конкретном примере...
- На Евтушенко хотите? Я его перечитал сейчас всего...
- Давайте…
- Вы берете его текст и видите дикое количество стихов, которые склепаны наскоро, чтобы поучаствовать в каком-то политическом спектакле. Очень много рационально рассчитанного. И очень много иррационально просчитанного - он все-таки опытный человек. Это такой ворох хорошего и плохого, это такая смесь притворства, искренности, кокетства... Я начинаю из стихов (и плохих, и хороших) строить модель. Соображать, что за судьба их породила.
Я отлично знаю, что это был за мальчик со станции Зима. И что это был потом за коммивояжер молодой злости. И что это потом стал за мэтр либеральный. И что это сейчас за полуэмигрант и непонятно что... Я это уже знаю, а если бы я этого и не знал, я бы из стихов это понял.
Я понимаю, что эта личность, этот мальчик со станции Зима - порождение невероятных смесей: немецкая, прошедшая через Латвию, кровь, - с одной стороны, украинская - с другой. Потом в Сибири все перемешалось. Два деда в ссылке... Все настолько точно моделирует историю советского периода, что возникает это существо, мальчик со станции Зима. Молодое, ломкое, быстрое... И идет этот мальчик и поет: «Граждане, послушайте меня...»
В 1949 году Евтушенко напечатал свои первые стихи. Представьте. Все ощетинены ненавистью, только что была война, ищут классовых врагов. Всякая попытка говорить с людьми по-доброму - это вызов. Нарушение табу. Разоружение перед противником. Заискивание перед классовым врагом. Ощетинились пулеметы с обеих сторон, вот-вот продолжится мировая война, а тут идет этот юродивый, этот мальчик с шарманочкой: «Граждане, послушайте меня...» И всех любит, и со всеми заговаривает.
То он про Сталина пишет, то про советский спорт, то про свадьбы в дни военные... «Мне страшно, мне не пляшется, но не плясать нельзя...»
Невольник. И это тот же самый юродивый, который боится каждую минуту если не выстрела, то оплеухи. И этих оплеух Евтушенко дождался... Эти стихи для меня - строительный материал его судьбы, и уже не судьбы индивида, потому что судьба индивида довольно противная. (Сколько он там с бабами переспал - все в стихах). Это душа. Любвеобильная, добрая, сотканная в противовес всему. Добрые в то время были не нужны. Вся страна была построена на ненависти. И войну выиграла ненавистью. И 20 миллионов положить можно было, только ненавидя того, кто тебя истребляет.
И вдруг появляется отпрыск своего времени, который всех любит. И Евтушенко начали шпынять. Это оказалось великолепно, потому что все остались в дураках, а он - в умных. И он стал эту роль играть. И в стихах это все видно. Я ему и в глаза могу это сказать, но это неприятно. Мне знакомство с ним просто мешало. Масса ненужного сора мешала мне видеть ту историю, которую я в нем чувствовал.
Я каждого поэта так читал. Так же читал Рождественского. Так же - Владимира Соколова, великого русского поэта. Рождественский - поэт потрясающей силы, великолепны его предсмертные стихи...
- Лев Александрович, что надо прочесть за жизнь нормальному человеку, чтобы чувствовать себя таковым?
- Надо вовремя прочесть Евангелие. Во-вре-мя! Я очень поздно прочел. Сначала я прочел много о Евангелии, когда читал русских философов. Надо было бы прочесть Евангелие еще в детстве, как сказочку, в которую надо поверить. Я понял, что это великое произведение человеческого духа.
За тысячелетиями отобранными текстами стоит читательский миф. Вы читаете и думаете: Боже, сколько там всего намешано. Но если вы уже подготовлены, вы вычлените для себя близкое вам. Это святой, сакральный текст. Верите вы в это или нет, не важно. Ну Бога нет, но что-то все равно же есть, как Толстой сказал. Эти тексты носят сакральный смысл, потому что они намолены. Когда вы их читаете, на вас глядят века. И в Коране намоленные тексты.
Человеку надо приобщиться к какому-то мифу. Я приобщился к христианству, хотя хорошо понимаю мусульман, которые боятся потерять эту культуру. Великие религии должны мирно сосуществовать. Дай Бог, чтобы не было соперничества. Иначе - гроб. Конец. Вот такого рода тексты должны быть прочитаны вовремя, а если не вовремя, так все равно должны быть прочитаны.
- Можно всю жизнь прожить и не почувствовать потребности прочитать Евангелие или Коран...
- Можно прожить и ни одной буквы не прочесть. Но мы же говорим о тех, в ком есть какая-то смутная жажда. Смутная жажда справедливости, смутная жажда предчувствия того, что за этими видимыми вещами существует то, что мы понять не можем. Вы идете по улице и видите, что проложили асфальт. Его намостили в прошлом году. А до этого что было? Была колея. А до этого что? Кто-то по степи проскакал. А до этого что? А почему этот всадник прискакал в эту степь? И вы начнете углубляться и увидите, что там бесконечность, бездна... И зададитесь вопросом: откуда это все? И как только вы зададите себе этот вопрос, надо сразу идти к мифам и признаваться себе: «Я верю во все, что вы мне насочиняли». Рано или поздно человек все равно придет к этому тексту. Или ему помогут его найти.
- Прочли Евангелие. Что дальше?
- Потом надо читать свою национальную классику. Если я чувствую, что я человек русской культуры, я обязан читать свою национальную классику. Надо знать всю эту красную цепочку, эту ниточку, по ней надо пройти: Пушкин-Лермонтов-Тютчев-Некрасов-Фет-Маяковский-Пастернак-Ахматова-Цветаева-Владимир Соколов... Можно брать плотнее эту нить. «Слово о полку Игореве» надо послушать.
Свой национальный код надо знать. Надо знать, как погибла Анна Каренина. И знать, почему она погибла. Великого писателя можно разматывать так же бесконечно, как и Евангелие.
У меня сейчас проблема. Мне стало скучно читать художественную литературу. Во-первых, потому, что то, что мы называем новейшей постмодернистской литературой, построено на рабской зависимости от того, что постмодернизм ненавидит. А ненавидит он соцреализм, ненавидит классику. Постмодернисты рабски зависимы от этой ненависти, они все это разрушают. Я понимаю, как они это делают. Понимаю, почему - от отчаяния. Это мои дети. Я их люблю, жалею. Но я не могу это бесконечно читать.
Сейчас в поэзии много талантливых людей, которые пишут пустоту реальности: смерть Бога, отсутствие божества, ярость, отчаяние, злость... Провинциалы злятся на Москву, патриоты - на антипатриотов...
- Кто из современных поэтов, по-вашему, талантлив?
- Я назвал вам одного, он ушел из жизни - Владимир Соколов. Кузнецов очень яркий поэт. Олег Чухонцев. Тот же Евтушенко. При том, что каждый второй его стих хочется отрясти.
- А из прозаиков?
- Ближе всего мне Георгий Владимов, хотя я с ним спорю. Нельзя Россией жертвовать ни ради чего. Владимов ей пожертвовал ради того, что считает святым. То, что он считает святым, все равно без России не осуществилось бы, а он думал, что осуществится. Маканин очень интересен. Потрясающих открытий сейчас нет, потому что я не включен в то обновление, которое мне предлагают.
- Мы ждали, что перестройка откроет шлюзы и хлынет все талантливое, ранее запрещенное...
- Хлынуло, но не оказало такого действия, которого ждали. Все, что хлынуло, я давно прочел в самиздате: Платонова, Булгакова, Пастернака, Бердяева... Они у меня в пальцах, я их ночами перепечатывал... Ничто так не усваивается, как текст, перепечатанный ночью.
Когда все хлынуло тиражом в тысячи экземпляров, это было приятно, но не было свежести ощущения. Свеж был Рыбаков в какой-то момент, и я могу понять, почему: он выявил технологию сыска. Хорошо описана психология Сталина, в этом есть элемент шекспировского начала... Но это уже ничего не перевернуло.
Я думал: вот хлынут тексты - развяжутся языки - начнется саморегуляция. Поскольку я коммунистического воспитания, я идеализирую человека. Я думаю, что человек вообще-то больше ангел, чем бес. А если он бес, то он это понимает, искореняет из себя беса. У меня отец за это погиб.
Я был уверен, что если развязать языки, человек просветлеет уже от того, что он все скажет. Но теперь я вижу, что шахтеру в шахте все равно тяжело и что от этого «тяжело» он будет готов на что угодно. Работа человеческая на 90 процентов страшна. И человек на 90 процентов вынужден быть зверем. Это неискоренимо. Все системы воспитания пытались справиться с этой природой человека, а справиться с ней невозможно. Можно только смягчить.
И когда это стало ясно, стало грустно. Потому что из демократии идет столько же вони, сколько шло из тоталитаризма. Но при тоталитаризме вонь была канализирована. Мы знали: ах, тут слишком одеколоном пахнет, давайте теперь вонь раскроем. Раскрыли. Все смешалось и все стало вонять.
Ничего в природе человека не изменилось, просто повернулось другими сторонами. Зверь мелкий стал, войны стали мелкими, подлость мелкая... Донос никто не пишет, а если и пишет, то его никто не читает. А раньше подлость была демоническая, крупная. Написал донос - тебя расстреляли. Сейчас легче, конечно.
- Где выход, Лев Александрович?
- В человеке заложено ровно столько сил, сколько нужно, чтобы можно было все это преодолеть. Общего выхода не будет. То, что вы спросили, - иллюзия коммунистического умосостояния. Когда можно найти какую-то ситуацию, при которой все проблемы разрешатся. А такой ситуации не будет. Природа человека не изменится. И выход надо будет искать каждую секунду.